Шукшин В - Срезал (чит. Михаил Ульянов)

 
При жизни Шукшина его рассказов не было в грамзаписи,— возможно, артистов останавливало присутствие автора, который, будучи замечательным чтецом, сам мог бы «исполнить» свои вещи. Впрочем, как-то я слышал, как Шукшин читает, и знаете? — это было подчеркнуто «неартистичное», подчеркнуто авторское, «литературное» чтение. Так что артисты могли бы не опасаться конкуренции. А рассказы шукшинские, и это было давно замечено, по богатству характеров, по остроте драматизма, по нюансировке фразы прямо-таки взывали к чтец¬кому исполнению. К интерпретации.
При жизни не читались. А теперь уже несколько дисков выпущено. Федоров, Юрский, Сорокин... Разные чтецы, разные подходы, разные концепции. А все — Шукшин! Продолжающаяся жизнь его тек¬стов — наша живая шукшиниана.
Первую пластинку его рассказов записал Василий Федоров. Чтение лиричное, мягкое, пронизанное любовью и грустью. Отдельные «партии» растворяются в общей мелодии. Иван Петин, от которого уш¬ла жена и который написал об этом неумелый и трогательный «раскрас», конечно, сохраняет и у Федоро¬ва черты увальня-шоферюги, И точно так же угады¬вается характер в сухоньком голубоглазом инвалиде из позднего шукшинского рассказа «Жил человек». И, конечно же, срабатывает чтецкая драматургия в диалоге старика и Леньки из знаменитого рассказа «Космос, нервная система и шмат сала». Но, давая неизбежные по чтецкой задаче, да и соблазни¬тельные для всякого артиста, характернейшие «голоса», Федоров все-таки приглушает их до минимума. Сквозь веселую фактуру «зубатящихся» героев он дает сквозную мелодию: иногда торжественно задумчивую, иногда мягко улыбчивую, а чаще — до слез грустную, и всегда — под сурдинку, как бы стесняясь открытого и резкого выплеска чувств. Артиста можно понять: он записывает свой диск в 1975 году. Когда свежая могила Шукшина на Новодевичьем кладбище, еще не под памятником, а просто под горой Цветов и ворохами красной калины,— стоит у всех в памяти.
Два года спустя Сергей Юрский прочитывает Шукшина совсем не так. Прежде всего, он убирает «общую атмосферу». Он словно выкачивает воздух. Он сталкивает в драматургическом действии несхожих, разобщенных, разведенных на разные концы героев. Их голоса Юрский отрабатывает так, что вы чувствуете не просто характеры, а прямо-таки речевые жесты — до пластической ощутимости: голоса хамящих продавщиц (в рассказах «Сапожки» и «Обида»), голоса толпы, нетерпеливые и злые, голоса шоферов, спорящих из гонора, «лезущих в бутылку»... В этом раскалывающемся мире голос автора как начало объединяющее и примиряющее — пропадает. Юрский читает от имени героя; читает в тональности насмешливой и едкой, с нервной арит¬мией речи, с готовностью к обиде, с ответной агрессией, от которой и сам человек мучается больше всего. В такой разряженной, наэлектризованной атмосфере любовь, лирика приходят болью, неожиданностью и мукой. Это — Шукшин горькой думы.
Георгий Сорокин отвечает Юрскому — восстановлением праздничности. Он читает те же «Сапожки» (и еще — «Ночью в бойлерной»). Читает открыто, легко, бойко и весело. С выхлестом в юмор, почти в шарж — залу на хохот (диск Сорокина составлен из записей, сделанных во время его выступлений в Концертном зале «Октябрь»). Сорокин возвращает Шукшина к лиризму, но не к печальному, как у Фе¬дорова, а к лиризму светлому. Это — Шукшин победоносный, Шукшин праздничный.
И вот теперь — Михаил Ульянов. Все собравший, все осмысливший и давший своего Шукшина. Я бы сказал, что это возврат к шукшинскому глубинному раздумью,— но не к мучительно зажатому болью, а к раздумью, через боль просветляю¬щему слушателя. Ульянов читает открыто, ясно, напористо. Текст у него словно бы наполняется и тяжелеет. Не плывет мелодией, как у Федорова, не бьется конвульсиями, как у Юрского, не блещет игрой, как у Сорокина, а именно тяжелеет от внутреннего тока мысли, от внутреннего напора страсти.
Рассказ «Срезал» — о том, как деревенский грамотей идет «сажать в лужу» приехавшего к соседям кандидата наук, — рассказ, который вполне можно прочесть как веселый скетч, или как тонкий акварельный этюд об очередном «чудике», или как вариацию на тему избыточной фантазии широкого русского человека,— Ульянов разворачивает в настоящую драму. Он не чужд чтецкого гротеска. Он ничего не приглушает. Наоборот — раскачивает, раздувает пламя. Иногда он на грани смеха. Но это смех горький. Глеб Капустин в понимании Ульянова — не милый чудик, любящий состязаться в остроумии, это нахрапистый фанфарон, в деланной наивности которого виден вызов провокатора. Дурь встает дыбом. Скомороший нахрап, самораспаление юродствующего ничтожества, полуподавленная ненависть к «умным» — вот что Ульянов высвечивает в шукшинском герое под веселым озорством. Это очень серьезно. И это начисто лишено сентиментальности, даже потаенной,— такой азарт:
— Мы тут, что, кандидатов не видели?! И газеты читаем, и книги, случается, почитываем! И тоже… микитим!! — деревенский шут, «взмывающий» над противником, срезан еще большим «взмывом» интонации — самого Ульянова, который вступает с ним в яростную дуэль и ведет поединок вроде бы на пределе игровой взвинченности, но чувствует, и вас заставляет почувствовать, - что под шутоломством шукшинского героя таится драма, куда более глубокая, чем может показаться.

Л. Аннинский